Седая

У меня есть два телефона. Один рабочий, другой личный. Иногда по вечерам я звоню с рабочего телефона на свой. Ну, тот, который личный. Личный. Слово какое чужое. Зачем звоню? Проверить. А вдруг я не доступна или со связью может проблемы какие-нибудь. Вдруг, кто-то не может до меня дозвониться или мое сообщение потерялось где-нибудь на полпути. Мое сообщение. Которое кто-то мне написал. Адресованное мне. Еще у меня есть страничка в социальной сети. Она всегда открыта. Я вечно онлайн. По вечерам за доброй порцией виски я постоянно обновляю свою страничку. Вдруг кто-то написал мне сообщение в интернете, а я его не вижу. Но кроме своей же фотографии на полмонитора и пары идиотских записей на своей странице я не вижу ничего. Я даже почтовый ящик каждое утро проверяю. Железный ящик.  Хотя прекрасно знаю, что там только счета на оплату коммунальных услуг и пара рекламных проспектов. Мне не пишут писем. Уже давно никто никому не пишет писем. Бумажных. С засушенными цветами между тетрадных листов. Чернильных. С кривыми буквами. А когда я выпиваю больше положенного, даже выхожу на балкон и жду голубей. Это уже совсем глупо, но я жду. А вдруг?

Адресант мой мне не известен. Да и текст письма я себе плохо представляю. Ну, может, стандартное «Привет. Как дела?». Пусть даже не подписывается. Было бы даже лучше, если бы письмо пришло без подписи. Тогда я смогла бы мечтать. Представляла бы своего адресанта перед сном. Или за своей порцией вечернего виски.

Но, нет. Ни писем, ни сообщений в сети, ни телефонных звонков. Ночь.

— Это я! Я это сделала! – пробуждение с криком. Это я кричу. – Я, я, я… — перехожу на шепот. Закрываю глаза. Снова ложусь на свою подушку. Вытираю капли пота над верхней губой.

— Я могла бы стать балериной. Смотри, какие у меня длинные руки!  — смеюсь. Смотрю на него закрыто, с хитростью, с боязнью. Вытягиваю обе руки вверх, мы лежим на траве. Вдруг не оценит, вдруг и не балерина вовсе. Оценивает. Глаз его я не вижу, он в солнечных очках. Но точно знаю – оценивает.

— А смогла бы, Катюня! Вот ей-богу, смогла бы! – смеется заливисто, открыто, с душой.  – Белокожая, длинноногая. Чего не стала-то? Балериной?

— Не знаю, Кость. Не стала, и все. Главное, что могла.

Мне семнадцать, ему тридцать восемь. У меня уже нет длинных кос, я уже умна, но еще не опытна. А он. Он еще  молод, но уже прожжен, все еще красив, но уже сед. И мы постоянно смеемся.

— Костя, — я переворачиваюсь со спины на живот, майка задирается, травинки колят голые бока, снимаю с него очки, он щурится. – Кость, почему ты еще не женат?

— Катюнь, ну, на хрена ж мне жена? Мне ж если и жениться, то только на балерине, а где её найдешь? Ты же вот балериной стать не захотела – прищурив один глаз, смотрит на меня. Вытягиваю руки вверх, зажмуриваюсь, улыбаюсь.

Звонок будильника. Ненависть. Сегодня мне двадцать четыре. Я уже на полголовы седая. Сегодня я живу примерно за пару тысяч километров от родного дома. Где я окажусь завтра, я не знаю. Здесь я уже около года, для меня это очень много. Завтра я уже могу проснуться седой полностью. Я не удивлюсь. Работа, не мой дом, таблетки и постоянное ожидание ночи. Снов. Очень страшных снов.

— Катюнь, в субботу на шашлыки с палатками. Поедешь?

— А ты меня у мамы отпросишь?

— Обижаешь! Уже. Гитару не забудь только, подруга!

Снова смотрю на него. Мой. Весь. Прижаться бы, обнять. Протягиваю руку в пустоту.

— Екатерина Андреевна, все в порядке?

— Что? – Недоуменный взгляд на молоденькую помощницу. Я снова задумалась. Вернее, ушла куда-то. В себя. Глубоко. – Да, Марина, все в порядке. – Злой колючий взгляд в ее сторону. Молоденькая помощница старше меня на два года. Я взяла сигареты и пошла в курилку.

Дым. В легких, в носу, в голове, за окном. Я так и не научилась курить.

— Катюнь, видишь туман?

— Ага.

— Вот. Ты когда куришь, туман километров на десять ложится. – Снова смеется. Заливисто, добродушно. Обнимает меня за талию, сам не понимает, играется. И я играюсь. Заигрываю. Я только учусь, но моя молодость – мой козырной туз. Гибкая, самоуверенная. Тянусь к губам.

Глубокий вздох. Это я так надрывно дышу. В пустой курилке. На улице грязно, неприятно, промозгло. Ветер не толкает в спину, не кидается в лицо. Он давит с боков, пытаясь сделать людей плоскими. Ветер со всех сторон. И бьет, и бьет в дребезжащие окна курилки. Пугает меня. Пытается напугать. В такую погоду я родилась. Через девять дней мне исполнится двадцать пять. В такую погоду я это сделала. Через одиннадцать дней исполнится ровно семь лет.

— Костя! Костя! Вернись! Ну, убей меня! – я бегу за поездом. – Это я! Я, Я, Я! – снова просыпаюсь от собственного крика. Вытираю пот со лба.

Тянусь к губам. Получаю крепкий поцелуй в щеку. С причмокиванием.

— Да ладно – шепчу в ухо. Шепчу так, чтоб не слова было слышно, а только дыхание. Прижимаюсь крепче, выгибаюсь, провожу рукой по его щеке. Толчок. Спиной о кору дерева, возле которого стою. Волосы цепляются за кору. Стон. Он не слышит. Взбешен.

— Катюня! – глаза свирепые, зеленые.  Ядовитые. Злится на меня, я не понимаю. Растеряна. – Катюня! Не дури! – Увидел, что мне больно. Что плачу. Обнял. – Ты как дочь мне, дуреха. Ну, поедем домой.

— Мне тут недалеко, Кость. Я к друзьям еще подойду. Поезжай. – Улыбаюсь натянуто. Прячу слезы.

— Ну, ладно тогда. Я поехал. Завтра гитару не забудь. – Потрепал по щеке. Подбадривает. Ушел, наконец-то. Уже не вижу его фигуры. На улице тепло, смеркается. Рядом никого нет. Выдуманные друзья, видимо, давно разошлись по домам. Села в траву. Завыла. Натурально так, как зверь какой. Никто и не поймет, даже если услышат. Услышит. Но он, должно быть, уже далеко. Провыла полночи.

Звонок будильника. Ненависть. Еще пара седых прядей обнаружены в процессе умывания. Зеркало уже не хочет мне меня показывать. Да хоть и не отражаюсь, какое мне дело. Зеркала показывают влюбленных, любимых, несчастных, желающих и желанных. Потерянных зеркала не любят. Чем потерянее, тем бледнее, чем бледнее, тем меньше в доме зеркал.

— Екатерина Андреевна, вам на какое число отпуск поставить?

— Отпуск? –я повернула голову к говорившей. Кто-то из бухгалтерии. Не помню, как ее зовут.

— Ну, да, отпуск. Вы уже год работаете, а в отпуске ни разу не были. У вас 28 дней отпуска. Так с какого числа?

— С завтрашнего. – Даже не раздумывала. Просто на язык попросилось.

— Вообще так не делается, конечно, но Федор Михайлович сказал, отпустить вас, когда захотите.

— Федор Михайлович?

— Ну, да. Директор наш. – Посмотрела на меня, как на чумную. –Так что с завтрашнего дня вы в отпуске. – Убежала. Радостная. Почему так радуется? Может, знает что-то про меня? Это уже паранойя.

Поехать? К кому? К маме? Помнит ли меня? Я – единственная дочь. Конечно, помнит. И молитву, скорее всего, каждый вечер обо мне читает. Наверное, за упокой.  Я дословно помню мое последнее ей письмо. «Не ищи. Люблю». Чернильное. С засохшей сиренью. Она нашла его в своем железном ящике, прибитом к калитке. Она плакала. Долго, горько. Я видела. Стояла за широким тополем напротив.

Взяла билеты. С утра поезд.

Пролазию на заднее сидение машины. За спиной увесистый рюкзак, в руках гитара. На заднем сидении куча тюков, мешков, собранная палатка. Наша палатка. Рядом еще одна. Видимо будет еще кто-то.

— Кость, а почему на заднее сидение меня посадил? – обиженно надуваю ярко намалеванные губки.

— Надо еще кое за кем заехать,  Катюнь. – не смотрит на меня.

Рыжая. Россыпь веселых веснушек по розовым щекам. Старше меня лет на десять. Может на пятнадцать. По-хозяйски устраивается на водительском кресле. Он уступил ей место водителя. Со мной никогда так не делал. И не смотрел на меня так никогда. В сердце закрадывается тогда не понятное еще что-то. Гадкое, противное, не по погоде холодное.

— Привет, подруга! – смотрит на меня весело, глаза зеленые. «Может, сестра его?  – проносится в голове – да, скорее всего». Успокаиваюсь. Что-то холодное в душе засыпает. Улыбаюсь. – Знакомиться будем?

 — Катюня, знакомься, это Маша.

Взгляд не ясный. Не понимаю его. Первый раз в жизни не понимаю. Мой становится не моим. Сдохнуть.

— Ху из Маша? – смотрю в упор. Лениво пережевываю жевачку. Пытаюсь казаться шлюхой. Пытаюсь показать — «моё». Обнимаю его за плечи через сидение. Смотрю на нее. Ненависть. Не сестра.

— Я – девушка Кости. – смеется надо мной. Понимает же, что он мой. Только мой. Какая девушка? – И мы с тобой, Катерина, теперь, видимо, закадычные подружки! – Треплет меня за щеку. Ледяной ужас. Страх.

Поезд отбывает. Я ненавижу поезда. После того, как бежала за одним из них изо всех своих крохотных сил, ненавижу. Семь лет прошло. Без пятнадцати шесть – показывают мои наручные часы. Без десяти дней семь лет – видится мне. Купе. В попутчиках пожилая пара. Беру сигареты и ухожу в тамбур. Буду сеять туман. Всю дорогу.

— Катюня ,сыграй, а – он выпил. Добрый, ласковый. Мой. И ледок растаял. Простил меня за дурацкую выходку у дерева. Ему она показалась дурацкой, а я то знаю – это только начало. Будет. Все будет. И поцелуй, и ночь, и день. Вместе.

Мы втроем. Вторая палатка оказалась предназначена мне. Рыжая любезно предлагает переночевать с ней вдвоем. Я соглашаюсь. Не допущу, чтоб он остался с ней на ночь.

Поцелуй. Я накланяюсь за гитарой. Он совершенно рядом. Вот он. Вижу его кроссовки. Поднимаю голову и… поцелуй. Мой. Мой поцелуй! Достался ей. И объятия. Они садятся близко к костру и обнимаются. А я мечтаю, чтобы она загорелась. Чтобы была вся в огне. В таком же рыжем, как и ее волосы. Я запеваю. Стихи Марининой. «Я счастлива, что вы больны не мной…»  Проницательно смотрю на него. Он на меня совсем не смотрит. Больно.

— Девушка, не умрете от никотинового отравления? – кто-то рядом выдергивает меня из мною же созданного омута. Поезд равномерно покачивается. Мужчина рядом. Улыбается.

— Вам то что? – сурово смотрю в его глаза. Поправляю очки на переносице. Убираю седую прядь со лба.

— Что, что? Познакомиться хотел. – Заигрывает. – Адресок попросить. Письмо бы написал.

Смотрю на него сквозь толстые линзы. Рыжий. Нос прямой. Волевой подбородок. Лет на десять старше меня. Слишком молод.

— Нет у меня адреса.

Ухожу в свое купе. Ложусь на место, отведенное мне кассиршей, продающей билеты на поезда.

— Катюня, это тебе! – Мама достает из обветшалого шкафа платье. Бирюзовое. В пол. Декольте вышито бисером, плечи открыты. Она счастлива. – На свадьбу пойдешь. Костик наш женится наконец-то.

Гроб. Не платье, а гроб.

— Не хочу бирюзовое. Поменяй на черное. Черный стройнит.

Мама в растерянности. Я улыбаюсь. Подхожу ближе. Целую ее в щеку.

— Мамочка, ну, пожалуйста. Я лучше знаю, что мне идет. Хочу черное.

Мама непонимающе кивает.

Два дня назад мне исполнилось восемнадцать. Ветер дует со всех сторон.  Осень.

— Я скоро вернусь, мама. До подруги дойду и вернусь.

Выбегаю на улицу. Везде ветер. Будто следит за мной. И внутри и снаружи один ветер. Добегаю до того дерева. Сажусь в траву. Вою. Никто и не поймет, что это я. Он не поймет. Будет грешить на ветер. Вою дико. Я ранена. Слез нет, только вой.

Поезд останавливается глубокой ночью. Моя станция. Куда идти?

— Катюня? Катенька… — тихо так, на выдохе. Старая. Как же ты постарела. Сколько тебе сегодня? Шестьдесят? Семьдесят? Не могу вспомнить.

— Мама, только не плачь, ну, пожалуйста! – я молю. Не могу видеть ее слезы. В них ведь виновата я. Я не люблю быть виноватой. Поэтому и сбежала. – Можно я зайду?

Сторонится. Пропускает меня в дом. Молчит. Отводит глаза. А мне так хочется в них посмотреть. Взять за подбородок, повернуть к себе и смотреть. И видеть там ненависть, злобу, что угодно, только не сочувствие. Только не любовь.

Кутается в шерстяной платок. Наводит чай.

— Ты может голодная с дороги? – и все не смотрит на меня.

Ненавидишь? Презираешь? Ну, взгляни же! Дай посмотреть, что там за радужной оболочкой твоих глаз!

— Нет, спасибо. Я не голодна.

Суетится возле стола. Разливает кипяток по кружкам. Проливает себе на руку. Вздрагивает. Я касаюсь обожженной кожи. Поворачивает голову ко мне. Любовь. Выстраданная, выплаканная, выпрошенная в ночных молитвах, вырванная из лап холодного осеннего ветра любовь. А еще счастье. Тихое такое. Личное. Только свое. И ни намека на желание задавать вопросы, никакого любопытства. Встаю. Обнимаю ее крепко-крепко. Ненавижу себя.

— Прости меня, мама – обнимаю ее за колени. Она сидит в своем старом бордовом кресле, укутав ноги в синтетический плед. Гладит меня по голове. Перебирает длинные запутанные волосы.

— Ты поседела, Катенька.

— Ты тоже.

Так проходит ночь. Без слов, без слез, без вопросов. Я ей благодарна. Снова окутывают воспоминания.

— Костя, ты дома? – звоню ему из автомата.

— Нет, Катюнь, я сегодня в ночную смену. – Голос уставший, серый.

— Ты меня с днем рождения не поздравил! Мне вообще-то восемнадцать стукнуло! Или совсем про друзей забыл со своей свадьбой? – скрыть злость в голосе не получается.

— Катя, прости. – Он никогда не называл меня Катей. Неужели, все? Неужели, совсем потеряла? – С днем рождения тебя. С прошедшим.

— Кость, у тебя все в порядке? – я начинаю всерьез тревожиться. – Так, когда свадьба-то?

— Не знаю пока – прерывистый вздох. Плачет. Мне становится любопытно. Я улыбаюсь. Тихо так. Незаметно. Неужели, ветер все-таки донес мой вой на небеса? Мою молитву.

— Кость, что произошло?

«Изменила. Бросила. Сбежала с другим. Умерла» — проносится мимолетно в голове.

— У Маши выкидыш. На серьезном сроке. Она больше не сможет родить. – Плачет. – А я даже рядом быть сейчас не могу!

— А жизни ее уже ничего не угрожает? – спрашиваю я заботливо. Последняя надежда.

 — Нет.

Грохот. По асфальту рассыпались осколки моей последней надежды.

— Но она в жутком состоянии, Катюнь! Не спит, не ест. Только смотрит куда-то в одну точку. Я так боюсь за нее. Я так ее люблю.

Снова грохот. Это уже разбилось сердце. И любовь. А из маленьких частей любви, как мозаика с недостающими пазлами, сложилась ненависть.

— Катя, ты меня слышишь? – он раздавлен. Слабак.

— Да, Костя. Я просто в шоке. Я соболезную и переживаю, ты знай. Я завтра зайду к вам обязательно. Пока.

— Спасибо, милая. До встречи.

Стою на перекрестке. Направо – домой. Налево – в его квартиру. У меня есть ключи. Стою и лелею только что родившееся чувство. Ненависть. Все как-то складывается само собой. Бездумно. Бездушно. Поворачиваю налево.

Возле входной двери снимаю грязные ботинки. Перчатки и куртку не снимаю. Прохожу в прихожую. Потом в комнату. Свет нигде не включаю. Она сидит спиной. Смотрит в окно. Даже головы не повернула. Волосы на фоне не завешанного окна аж горят ярким пламенем. Адским. Я подхожу в плотную и присаживаюсь на корточки возле ее коленей. Поворачивается. Взгляд бессмысленный, блуждающий. Смотрит на мой лоб, переводит взгляд на губы, на щеки, потом на глаза. Как будто пытается понять, кто перед ней. И зачем.

— Катя? – тихо-тихо так, чуть наклоняя голову набок. – Ты чего? Поздно уже.

Я беру ее за руки. Мои ладони до сих пор в кожаных мокрых перчатках. Она передергивает плечами. Пытается улыбнуться.

— Машенька, ну что же ты раскисла совсем? Костя переживает, даже плачет. – Смотрю на нее снизу вверх. Немного из-подлобья.  – И почему ты не спишь еще?

— Не хочется. – Вздыхает. Отворачивается.

Я встаю и подхожу к туалетному столику. На нем много баночек с разными таблетками. Я не сильна в медицине, но понимаю, что это обезболивающие, снотворные, успокоительные. Сгребаю все в охапку и кладу возле ее ног. Направляюсь на кухню. Наливаю огромную кружку воды. Возвращаюсь. Снова сажусь к ее ногам. Беру ее ладонь и всыпаю туда по несколько таблеток из каждого пузырька.

— Надо выпить, Машенька. Костя попросил прийти и проследить, чтоб ты все это выпила.

Даю ей во вторую руку кружку с водой. Страх. Сейчас все поймет. Кинет мне в лицо эти пилюли.  Выльет воду за шиворот. Поднимет крик.

— А это не много? – Спрашивает рассеянно. Будто ответ ее и не интересует вовсе. Взгляд устремлен в окно.

— Костя сказал именно столько. Не переживай, хуже не будет. Я прочитала все этикетки. Это же в основном витамины и слабое снотворное. Тебе надо набираться сил.

 — Но я уже пила сегодня что-то. Успокоительные какие-то наверное. – Голос вялый. Не может ни на чем сфокусировать взгляд. Видимо, уже на самом деле что-то приняла. Но мне это только на руку.

Я начинаю терять терпение. Она все смотрит на меня. Ждет каких-то еще слов.

— Пей! – слишком резко. Не спугнуть бы. Потом будто извиняясь за грубость – Костя сказал, так будет лучше.

Заглатывает всю россыпь. Обильно запивает водой. Наконец-то. Я успокаиваюсь и снова удобно устраиваюсь у ее ног. Проходит примерно час. Поднимаю голову. Копна рыжих волос рассыпалась по ее плечам. Глаза закрыты. Встаю. Подношу свое лицо к ее лицу. Прислушиваюсь. Еле-еле дышит. Прерывисто. Тихо-тихо. Немного морщит нос. Из груди вырывается глухой отдаленный стон. Борется. Со смертью. Еще несколько мгновений. Затихла.

Я убила ее.

Открываю глаза. Раннее утро. Ясное почему-то, не по времени года. Так и уснула пару часов назад на полу, у маминых ног. Мама тоже дремлет. Выхожу на улицу. Тепло, как-то даже слишком тепло. По-моему, мне за последние семь лет так тепло ни разу и не было. Прищуриваюсь от солнечного света. А что дальше? Возвращаться туда, откуда я приехала, не намерена. Уже слишком много времени на одном месте. Надо бежать дальше. Куда? Господи, не могу понять до сих пор, от кого я бегу!

— Катенька, — раздается из-за спины. Поворачиваюсь. Мама смотрит на меня робко. Я понимаю, что пугаю ее. Своим молчанием, своим жестким за много лет выработанным взглядом, своими не по возрасту седыми волосами. Понимаю, что хочет спросить что-то. Взгляд ее просящий, умоляющий, вот-вот расплачется. Я наклоняю голову немного на бок, пытаюсь улыбнуться. Угадываю вопрос.

— На неделю точно останусь, а там посмотрим, хорошо?

Кивает. Я снова поворачиваюсь спиной. Задумываюсь. Вспоминаю.

— Маша умерла. – Сидит напротив меня за столом. Глаза пустые, бесцветные.

— Костенька! – это мама. Ахает, прикрывает рот ладошкой. Обнимает его за шею, плачет. – Костя! Да как же так!

— Сама. Сама это сделала – мне кажется, он сам своим словам не верит. И глазам своим, наверное, не поверил, когда утром вернулся домой.  Я думаю, он пытался ее разбудить. Брал ее под мышки, как тряпичную куклу,  пытался поставить на ноги. Может даже бил по щекам или поливал ее лицо холодной водой. А потом понял, что она сама холоднее самой холодной воды и, наверное, бросил ее и выбежал на улицу. А может быть, долго сидел с ней на руках и укачивал, как ребенка. Может, просто сел к ее ногам, как я сидела этой ночью, и долго-долго плакал. Может, и кричал.

Мама плачет.

Я отворачиваюсь. Не могу ни слушать, ни смотреть. Боюсь улыбнуться или заплакать. Сама не знаю, если встречусь с ним глазами, вскрикну от радости или завою. Мне страшно. Этой ночью я убила человека. Я – убийца. Я смогла. А раскаянья нет. Просто не стоило трогать мое, тогда ничего бы и не произошло. Ни выкидыша, ни нервного срыва, ни смерти. Не я в этом виновата, кажется мне.

Вокзал. Он с небольшой дорожной сумкой. У меня за плечами рюкзак. У него в руках один билет. У меня в потайном кармане куртки тоже билет. Тоже один. Он об этом не знает. Похороны закончились пару часов назад. В сельской столовой с десяток родственников еще поминают усопшую. Пьют свойский самогон, закусывают свойскими малосольными огурцами.

— Прощай, Катя. Мне кажется, больше не увидимся. Я точно не вернусь. – Совершенно мертвый. Бесцветный. Как будто вместе с ней и его закопали. Что же я наделала? Двоих.

— Прощай, Костя.

Его поезд потихоньку трогается. Он заскакивает на ступеньки своего вагона. Останавливается в дверях. Смотрит на меня. Поезд набирает обороты. Я бегу все быстрее и быстрее. Не могу! Мучает меня что-то! И вот уже набираю воздух в легкие, чтоб закричать «Это я, Костя! Я это сделала!», но нет. Резко останавливаюсь. Смотрю на его лицо еще несколько долгих мучительных секунд.  Он скрывается из виду. Глубокий вздох. Объявляют о прибытии моего поезда. Мой поезд едет совершенно в другую сторону. Нам с моим любимым теперь точно не по пути. Через несколько минут уезжаю и я. Сажусь на свое плацкартное место, вагон начинает несильно покачиваться, машинист размеренно разгоняет состав, обрекая меня на долгие семь лет скитаний и одиночества.

— Мама, — я осторожно присаживаюсь на краешек стула. – Мама, я… Я, наверное, поговорить хочу.

Тяжело-то как. Все я, конечно, рассказать ей не смогу. Но хоть как-то попробовать объяснить, почему она семь лет молилась ночи напролет, почему до сих пор под ее подушкой лежит мое прощальное письмо из трех слов и ветка уже давно осыпавшейся сирени, я обязана. Она садится напротив. Взгляд открытый, материнский. Взгляд, дающий понять, что своего ребенка сердце примет любым, лишь бы был рядом.

— Мама, я просто очень любила его. – Опускаю взгляд долу. Понимаю, что все равно правды всей рассказать никогда и никому не смогу. Да и нужна ли она ей? – Костю. – Берет меня за руку. Нежно. Дышит еле слышно. Боится спугнуть только что первый раз за семь лет открывшееся навстречу кому-то сердце. Мое сердце. – Любила с рождения, мне кажется. Он же всегда был рядом с нами. После смерти папы так и остался за тобой присматривать. Я как только поняла, что женщины любят мужчин, сразу знала – только его, только он. Ты не подумай, он ни разу даже повода не дал, но я любила.  А потом он потерял свою возлюбленную, а я потеряла его. Я бы погибла, мама, если бы осталась на месте. И я сбежала. Вот и все. Прости меня.

Мой взгляд встретился с ласкающим материнским взглядом. Она простила. Уже давно. Наверное, еще семь лет тому назад. Я заплакала. Первый раз, по-моему, заплакала. Не завыла без слез, как раненый звереныш воет, забившись в норку, а именно заплакала, по-бабьи так, искренне. Мама обняла меня крепко. Прижала к себе.

— Ну, тише, тише, Катюня. Не за что тебе прощения просить. Было, да быльем поросло. Никуда ты больше не поедешь.

— Да, мамочка, я останусь дома. Я не хочу больше убегать.

Так и простояли с час. Она гладила меня по голове, перебирала мои длинные почти полностью седые волосы, пока я не успокоилась.  А потом отстранила немного меня, взяла за лицо и тихо с улыбкой:

— Доча, что ж ты седая вся? А давай волосы тебе покрасим.

Я улыбнулась в ответ. Я дома.

Седая